• Приглашаем посетить наш сайт
    Вересаев (veresaev.lit-info.ru)
  • Миленко В. Д.: Аркадий Аверченко
    Глава третья. Кубарем

    Глава третья. КУБАРЕМ

    Жизнь кубарем покатилась под откос…

    Аверченко, Радаков и Ре-Ми по одному пробрались в Москву. Они получили приглашение от актера оперетты Александра Кошевского[59] организовать театр-кабаре где-нибудь на юге России. Встретиться и обсудить детали договорились в его московской квартире.

    «всегда казалось, что он смертельно болен». Накладывая себе в тарелку третью добавку чего-нибудь вкусного, он всегда приговаривал: «Да, да, подозрительный аппетит. Верный симптом начинающегося менингита».)

    Алексей Радаков вспоминал: «Каприз судьбы… вдруг телеграмма из Питера: „Для ликвидации типографии пришлите представителя“… Бросили жребий, кому ехать. Мне! Приехал обратно, тут и остался…»

    Аверченко пробыл в Москве совсем недолго, однако, по некоторым свидетельствам, он успел устроиться заведующим литературной частью одного из летних театров (Швейцер В. 3. Диалог с прошлым. М., 1966). 27 сентября писателем было получено удостоверение Уголовно-разыскного подотдела административного отдела Московского совдепа на выезд за границу[60].

    Незадолго до отъезда Аркадий Тимофеевич встретил Тэффи, которая пребывала в расстроенных чувствах и рассказала, что ее петербургское житье-бытье ликвидировано, газета «Русское слово» закрыта… Перспектива туманна.

    — Я слышал какой-то анекдот о Дорошевиче, — с улыбкой заметил Аверченко.

    — О, да!.. Они вместе с Дранковым заявили большевикам, что едут на юг экранизировать «Сахалин»[61], дабы показать все зверства царского режима в отношении заключенных. В общем, нашли легальный предлог для выезда из Совдепии.

    — И где они сейчас?

    — Собирались в Киев. Теперь все хотят в Киев, под защиту немцев. Вы же знаете — все хлопочут о выезде, находят у себя украинскую кровь, нити, связи, переделывают фамилии на украинский манер, все неожиданно полюбили цибулю с салом!

    Тэффи поделилась с Аверченко своими сомнениями: каждый день к ней является некий подозрительный субъект, антрепренер, и убеждает ехать с ним в Киев и Одессу на гастроли. Вид у него самый непрезентабельный, говорит он без умолку и пугает ее страшными картинами грядущего московского голода.

    — Соглашайтесь, — посоветовал Аркадий Тимофеевич. — Здесь уже ничего хорошего не будет. И давайте поедем вместе, меня тоже везет антрепренер в Киев. Со мной еще две актрисы — будут разыгрывать скетчи.

    Так и получилось, что Тэффи с Аверченко бок о бок проделали полный опасностей и неожиданностей путь из Москвы в Киев, описанный Надеждой Александровной в книге «Воспоминания» (1932).

    Эти мемуары, интересные сами по себе, ценны для нас тем, что показывают Аверченко в достаточно критических жизненных ситуациях. Так, когда вся Москва металась в поисках пропуска на выезд, Аркадий Тимофеевич преспокойно спал, потрясая этим антрепренера Тэффи.

    — Понимаете, — кричал тот, — прибегал сегодня в десять утра к Аверченке, а он спит, как из ведра. Ведь он же на поезд опоздает!

    — Да ведь мы только через пять дней едем.

    — А поезд уходит в десять. Если он сегодня так спал, так почему через неделю не спать? И вообще всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Новое дело!

    Шел он, впрочем, и дальше советов.

    Как-то в поезде к Тэффи привязался мотив из «Сильвы»:

    Любовь-злодейка,
    Любовь из всех мужчин
    Наделала слепых…

    Напев никак не отвязывался. На одной из станций им велели выгружаться и пересаживаться в другой вагон.

    «Я замешкалась и выхожу последняя, — вспоминала Тэффи. — Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:

    — „Любовь-злодейка, любовь-индейка“. Пожалуйте полтинник.

    — Что-о?

    — Полтинник. „Любовь-злодейка, любовь-индейка“.

    Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. <…> Ищу дружеской поддержки. Ищу глазами нашу группу. Аверченко ненормально деловито рассматривает собственные перчатки и не откликается на мой зов. Сую мальчишке полтинник. Ничего не понимаю, хотя догадываюсь…

    — Признавайтесь сейчас же! — говорю Аверченке.

    — Пока, — говорит, — вы в вагоне возились, я этого мальчишку научил: „Хочешь, спрашиваю, деньги заработать? Так вот, сейчас из этого вагона вылезет пассажирка в красной шапочке. Ты подойди к ней и скажи: ‘Любовь-злодейка, любовь-индейка’. Она за это всегда всем по полтиннику дает“. Мальчишка оказался смышленый».

    Более всего Аверченко и Тэффи запомнилось пребывание на станции Унеча между Брянском и Гомелем. Осенью 1918 года здесь осуществляла «зачистку» в покинутых немцами и занятых большевиками районах знаменитая курсистка, впоследствии жена Щорса, — Фрума Хайкина[62]. В ее подчинении был вооруженный отряд ЧК, состоявший из китайцев и казахов, ранее нанятых и привезенных Временным правительством на железнодорожные работы, а после Октябрьской революции оставшихся без средств к существованию и возможности вернуться домой. Тэффи нарисовала портрет Хайкиной со слов своего антрепренера Гуськина:

    «Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо — комиссарша X. — он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай — молодая девица, курсистка, не то телеграфистка — не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая — как говорится, ненормальная собака. Звер, — выговорил он с ужасом и с твердым знаком на конце. — Все ее слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает. <…> И ни в чем не стесняется. Я даже не могу при даме рассказать, я лучше расскажу одному господину Аверченке. Он писатель, так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда-нибудь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас».

    А вот что вспоминал Аверченко:

    «…комендант Унечи — знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять.

    — За что? — спросил я.

    — Зато, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков.

    Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно:

    — А вы читали мои самые последние фельетоны?!

    — Нет, не читала.

    — Вот то-то и оно! Так нечего и говорить!

    А что „нечего и говорить“, я, признаться, и сам не знаю, потому что в последних фельетонах… просто писал, что большевики — жулики, убийцы и маровихеры… Очевидно, тов. Хайкина не поняла меня, а я ее не разубеждал» («Приятельское письмо Ленину»).

    Дабы избежать подозрений в негативном отношении к новой власти, Аверченко с Тэффи дали для комиссарши и ее сподвижников концерт. Все обошлось благополучно.

    До Гомеля добирались в товарном вагоне, сидя кружком на чемоданах. Поезд тащился нестерпимо медленно, ехали в темноте, голодные. Аркадий Тимофеевич и молодая актриса Оленушка мечтали о том, как они наедятся в Киеве.

    «— Прежде всего теплую ванну, — говорит Оленушка, — только очень скоро, и потом сразу жареного гуся.

    — Нет, сначала закуску, — возражает Аверченко.

    — Закуска — ерунда. И потом — она холодная. Нужно сразу сытное и горячее.

    — Холодная? Нет, мы закажем горячую. Ели вы в „Вене“ черный хлеб, поджаренный с мозгами? Нет? Вот видите, а беретесь рассуждать. Чудная вещь, и горячая.

    — Телячьи мозги? — деловито любопытствует Оленушка.

    — Не телячьи, а из костей. Ничего-то вы не понимаете. А вот еще, у Контана на стойке, где закуски, с правой стороны — между грибками и омаром — всегда стоит горячий форшмак — чудесный. А потом, у Альберта, с левой стороны, около мортоделлы, — итальянский салат… А у Медведя, как раз посредине, в кастрюлечке, такие штучки, вроде ушков с грибами, тоже горячие» (Тэффи. Воспоминания).

    В таких мечтах добрались до Гомеля.

    Вероятно, единственный свидетель того, что происходило с Аверченко в этом городе, — Леонид Утесов. В книге «Спасибо, сердце!» он рассказывал:

    «Это было в восемнадцатом году. Я приглашен в Гомель, мы готовим программу для открытия ресторана-кабаре, что-то вроде „Летучей мыши“. <…> Гомель запомнился мне. <…> Здесь произошло мое знакомство с Аркадием Тимофеевичем Аверченко, которого я знал и любил по его остроумнейшим рассказам. Он приехал в Гомель с целой группой журналистов и сразу же пришел в театр, в котором приютилось наше кабаре. <…> Гомель был переполнен, приезжим устроиться было почти невозможно. Я пригласил Аверченко к себе, и он несколько дней жил со мной в маленькой комнатушке. Маленькие комнатушки удивительно сближают людей! Не без основания принято думать, что писатели-юмористы в жизни обычно люди грустные. Слишком много они видят и понимают. Я в этом не раз убеждался. Но жизнерадостный, веселый Аверченко опровергал это мнение сразу же. Он сам любил посмеяться и любил посмешить других. С ним было удивительно интересно. Он все время выдумывал юмористические положения. Когда мы укладывались, например, спать, и я, по молодости лет, быстро засыпал, то Аверченко, завидуя этой благодати и не желая оставаться в одиночестве, едва только начинал я посапывать, выкрикивал:

    — Дядя Ваня! (Дядя Ваня был арбитром чемпионата французской борьбы). Где Заикин? (а это был знаменитый борец).

    — Заикин у постели больной матери определяет сына в гимназию.

    Я с удовольствием смеялся этой абракадабре, что не мешало мне тут же легко и без усилий снова уходить в сон. И снова раздавался возглас:

    — Дядя Ваня! А где Кащеев? (еще один борец, гориллоподобный человек, почти совершенно неграмотный).

    Проделав ту же игру, Аверченко отвечал:

    — Кащеев на Волге изучает историю римского права.

    Я снова покатывался от смеха, представляя себе Кащеева, читающего по-латыни.

    В свободные вечера я брал в руки гитару и пел песни. Аверченко задумчиво слушал меня, и за стеклами очков я видел вдруг загрустившие добрые глаза.

    Наверно, несмотря на большую разницу лет, мы могли бы с ним подружиться — уж очень согласно звучал наш смех».

    После Гомеля добрались, наконец, и до Киева.

    того времени называли «Петромосквой» или «Москвокиевом». Тэффи вспоминала слова одного из встреченных ею бывших сотрудников «Русского слова»:

    «— Что здесь делается! Город сошел с ума! Разверните газеты — лучшие столичные имена! В театрах лучшие артистические силы. Здесь „Летучая мышь“, здесь Собинов. Открывается кабаре с Курихиным, Театр миниатюр под руководством Озаровского. От вас ждут новых пьес. „Киевская мысль“ хочет пригласить вас в сотрудники. Влас Дорошевич, говорят, уже здесь. На днях ждут Лоло. Затевается новая газета, газета гетмана под редакторством Горелова… Василевский (Не-Буква) тоже задумал газету. Мы вас отсюда не выпустим. Здесь жизнь бьет ключом» (Тэффи. Воспоминания). А вот свидетельство Дон Аминадо: «Киев нельзя было узнать. Со времени половцев и печенегов не запомнит древний город такого набега, нашествия, многолюдства» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути).

    В Киеве Аверченко и Тэффи останавливались в гостинице «Франсуа» на углу улиц Владимирской (Большой Владимирской) и Богдана Хмельницкого (Фундуклеевской). Устроиться им помог упомянутый выше Lolo (Леонид Григорьевич Мунштейн), бывший сотрудник «Нового Сатирикона». «Наконец комната была получена: в огромном отеле с пробитой крышей, с выбитыми окнами», — писала Тэффи. В ресторанном зале этого здания с весны 1918 года существовал театр-кабаре «Подвал Кривого Джимми» (экс-«Би-ба-бо») — детище Николая Агнивцева.

    Тэффи начала сотрудничать в «Киевской мысли». Аверченко же в компании с другими сатириконцами (Аркадием Буховым, Владимиром Воиновым, Евгением Венским, Александром Грином и пр.) выпускал еженедельную газетку «Чертова перешница». По словам Дон Аминадо, она пользовалась«…наибольшим успехом на галерке и бельэтаже… Листок официально — юмористический, неофициально — центр коллективного помешательства. Все неожиданно, хлестко, нахально, бесцеремонно. Имен нет, одни псевдонимы, и то выдуманные в один миг, тут же на месте» (Дон Аминадо. Поезд на третьем пути). Булгаковеды установили, что эта газета под названием «Чертова кукла» упоминается в романе «Белая гвардия»: «На кресле скомканный лист юмористической газеты „Чертова кукла“. Качается туман в головах, то в сторону несет на золотой остров беспричинной радости, то бросает в мутный вал тревоги. Глядят в тумане развязные слова… Мышлаевский, где-то за завесой дыма, рассмеялся. Он пьян». Авторов газеты в доме Турбиных оценили так: «Талантливы, мерзавцы, ничего не поделаешь».

    Писатель Михаил Слонимский вспоминал об этом киевском времени: «Часть сатириконцев начала издавать газету „Кузькина мать“. Когда ее закрыли, она переименовалась в „Чертову перешницу“. Газета эта пародировала все на свете — от передовицы, составлявшейся из газетных шаблонов того времени, до изменений названий, практиковавшихся тогда» (Слонимский Мих. Завтра. Проза. Воспоминания).

    — бывшего сотрудника «Киевской мысли» и «Русского слова». (Пройдет не так много времени, и этот человек в неустойчивый период смены режимов попадет в ЧК в «лапы» самого Лациса. Его обвинят в польском шпионаже, приговорят к расстрелу, он чудом спасется, сбежит в Одессу, потом в Румынию. Затем — Берлин, Данциг, Рига. В Прибалтике он станет одним из редакторов популярнейшей эмигрантской русской газеты «Сегодня», с которой будет активно сотрудничать Аркадий Тимофеевич.)

    О последних киевских днях писала Тэффи в фельетоне «Разъезд» (1919):

    «Киев пустеет.

    В газетах появились давно невиданные объявления о сдающихся квартирах и комнатах.

    Исчезли питеро-московские физиономии.

    Точно ветром сдуло — полетели вниз по земному шару.

    — Одесса! Константинополь! Принцевы острова!

    Некоторых понесло вбок, на Берлин, в самую гущу немецкой революции. Зачем это все? Почему и с какой целью — не все отдают себе отчет.

    — потому что вторые. Четвертые, увидев, что город пустел, поднялись тоже.

    — Все едут, значит, почему-нибудь да надо. Уж им там виднее. <…> В Одессу! В Константинополь! На Принцевы острова!

    — А потом?

    — А потом — куда-нибудь. Говорят, в южной Гинпохондрии можно очень выгодно манные пни выкорчевывать.

    — Где? В южной Гинпохондрии? Да такой и страны-то нету.

    — Ну вот еще! Галкин собирается, а вы говорите нету.

    — И какие такие манные пни?

    — Вероятно, те, которые остаются после сбора манной крупы. Не торчать же им в земле — земля нужна для нового посева. Там, братец ты мой, не Россия. Люди живут расчетливые и большой спрос на интеллигентные руки. Я бы на вашем месте тоже махнула.

    — Да как туда ехать-то?

    — Черт его знает. Не то через Варшаву, не то через Константинополь. Галкин хочет на всякий случай и оттуда и отсюда… Записать вам место?

    — Что ж. Буду очень благодарна. А как там насчет осадного положения?

    — Можете быть спокойны. Вряд ли там есть что подобное. Там, кажется, и людей-то совсем нет, одни собаки.

    — А! В таком разе, пожалуйста, запишите. Так хочется отдохнуть, освежиться.

    — Ладно. Примите на всякий случай гиппопотамское подданство, чтоб не было задержек… До свиданья!

    Уезжают».

    В Киеве пути Тэффи и Аверченко разошлись. Что с ним было дальше, установить чрезвычайно сложно. В фельетоне «Приятельское письмо Ленину» (1921) он описывал маршрут своего «бега» так: «…из Киева в Харьков, из Харькова в Ростов, потом Екатеринодар, Новороссийск, Севастополь, Мелитополь, опять… Севастополь». Если судить по отметкам столоначальников на удостоверении о пересечении границ, представленном в архиве писателя, события разворачивались следующим образом: 15 октября 1918 года — въезд в Харьков, 31 октября — Ростов-на-Дону, 1 ноября — Таганрог.

    «Дорогой длинною» (М., 2008), его фамилию не упоминает вовсе. Аверченко же Харьковом интересовался всегда. Уже будучи в Севастополе, он напишет фельетон «Перед лицом смерти» (1920), в котором расскажет о том, что творилось в городе после прихода красных:

    «В харьковской чрезвычайке, где неистовствовал „товарищ“ Саенко[63], расстрелы производились каждый день. Делом этим большею частью занимался сам Саенко… Накокаинившись и пропьянствовав целый день, он к вечеру являлся в помещение, где содержались арестованные, со списком в руках и, став посередине, вызывал назначенных на сегодня к расстрелу. И все, чьи фамилии он называл, покорно вздыхая, вставали с ящиков, служивших им нарами, и отходили в сторону».

    Никому даже в голову не могло прийти противоречить этому убийце, но нашелся один из обреченных, некто Никольский, который, услышав собственную фамилию, невозмутимо сказал: «Что это вы, товарищ Саенко, по два раза людей хотите расстреливать? Неудобно, знаете. <…> Да ведь Никольского вчера расстреляли!» Саенко пробормотал: «А, ну вас тут… Запутаешься с вами» — и вычеркнул фамилию из списка. Так отважный Никольский, у которого не дрогнул ни один мускул, спасся…

    Действительно, харьковская ЧК считалась одной из самых страшных в стране, а ее главарь Степан Саенко был откровенным убийцей и садистом. Вот лишь некоторые из его «подвигов», описанные в книге С. Мельгунова «Красный террор в России»: заключенных раздевали донага, затем рубили и кололи кинжалами; скальпирование живых людей было обычным делом, а некоторым головы разбивали гирями; арестованных женщин раздевали и заставляли бежать, мотивируя тем, что та, которая прибежит первой, спасется…

    — январь), выступая в театрах Ростова, Нахичевани, Таганрога и сотрудничая с крупной ежедневной газетой «Приазовский край».

    Многим из тех, кто был тогда в Ростове, запомнился градоначальник полковник Греков, издававший удивительные приказы, более напоминающие фельетоны. Их еще долго цитировали Мариэтта Шагинян, Леонид Ленч, а Алексей Толстой некоторые «шедевры» даже хранил. Среди них, к примеру, такой (от 25 января 1919 года): «Гостиницы, меблированные комнаты! Поступает много жалоб на вас, некоторые завели не только клопов, тараканов, но и крыс, иные придумали тушить электричество в полночь, зная, что ни у кого нет ни свечей, ни керосина. И все только и знаете, что прибавляете цены на всё. Клопов, крыс и т. п. никому не нужных обитателей уничтожить. Электричество давать всю ночь. Чистоту навести полную. С 1 февраля лично буду осматривать. Сами понимаете. Ростовский-на-Дону градоначальник, полковник Греков».

    Некоторые беженцы считали, что градоначальнику не дает покоя слава Аверченко. Писатель Владимир Амфитеатров-Кадашев размышлял поэтому поводу в своем дневнике: «… насколько пристало представителю государственной власти соперничать с Аркадием Тимофеевичем? Кажется мне: надлежит Сулле и его сподвижникам быть величественными, статуарными, а не фиглярить, как в кабаре. Между прочим, ростовский градоначальник ген. Греков — вообще какой-то конферансье от полицейского ведомства…» (Амфитеатров-Кадашев В. Страницы из дневника // Минувшее. 1996. № 20).

    Судя по дошедшим до нас ростовским произведениям Аверченко, писатель уже здесь начал создавать ту трагикомическую летопись жизни русских беженцев, которая достигнет расцвета в Крыму и Константинополе. Вот, к примеру, один из его скетчей этого периода — «Дороговизна» (Из разговора на Садовой улице):

    «— Ах, щерочка, как я рада!

    — И вы здесь!!

    — Душечка, но в Ростове теперь вся Москва, tout Petrograd и tout Гомель.

    — Устроились?

    — Сравнительно недурно… Муж спит в ящике платяного шкафа, а я на комоде, очень удобно… 7000 в месяц на своем отоплении. Отопить шкаф нетрудно, хотя Иван Федорович говорит, что опасно в пожарном отношении. Пустяки — все равно ни дров, ни угля не достать, а если шкаф комодом отапливать — спать будет негде…

    — Пупкевичи тоже мило устроились. Он в уборной одного кафе поселился, у себя в помещении даже дела делает. Вчера сидя, так сказать, дома у одного из посетителей 2 фунта каломели и 10 фунтов борной кислоты купил и, выйдя в залу, через полчаса, за столиком с большим барышом продал. Его жене в одном кинематографе местечко для жилья за экраном отвели. Очень веселенькие, говорит, картинки показывают — 10 000 в месяц с правом пользоваться вторыми местами.

    — Да, но что значит хорошая квартира, когда у них семейные неприятности. Молодой Пупкевич всегда был шарлатаном, а теперь совсем с цепи сорвался. Вообразите, влюбился в какую-то барышню и каждый день ее часа два от вокзала до Нахичевани взад-вперед на трамвае катает. Конец 3 р. 50 к. вчера стоил, сегодня, вероятно, опять вдвое — вот и сосчитайте, во сколько такое удовольствие с персоны обойдется… Одним словом, кутила этот молодой Пупкевич — страшный… Говорят, своей барышне пару чулок преподнести собирается!!

    — Что вы!! Я знаю, вчера один молодой человек, владелец солидной московской фирмы, себе и жене ботинки купил, а сегодня в банках в его кредитоспособности сомневаются, говорят, разорился… Удивляться нечему… Неделю тому назад один господин себе костюм заказал, а вчера сиротский суд по просьбам родных над ним опеку за расточительность установил.

    — Шьете себе что-нибудь?

    — Как же… Продали вчера наше курское имение — юбку готовую купила, очень славненькую. Иван Федорович предлагал на эти деньги угля для самовара купить, но не могу же я без юбки чай пить. Иван Федорович вообще чудак. Говорит, например, что если пойдет дальше так, то на покупку газет ему дом продать нужно будет. Но патриот он отчаянный. В Москву так и рвется. Как, говорит, Москву возьмут — мальцевские еще в цене поднимутся.

    — Эх, душечка, отдадут ли вам тогда назад за юбку ваше курское имение?!!»

    — портрет Аверченко работы художницы Валентины Полити с дарственной надписью: «Скорая встреча в Петербурге — общие воспоминания. Дорогому Аркадию Тимофеевичу — Валя Полити». На обороте — шуточная анкета, вопросы которой позволяют лучше узнать того, кто изображен на открытке, и подобраны они так, чтобы напомнить Аверченко о некоторых жизненных эпизодах, понятных только ему и Полити:

    «Мужчина? — Да.

    Родился до P. X.? — Нет.

    — после P. X.? — Да.

    Причастен к искусству? — Да.

    — Да.

    — Отчасти.

    Положительный субъект? — Очень.

    Писатель? — Да.

    Поэт? — Нет.

    — Нет.

    — драмы? — Нет.

    — комедии? — Нет.

    Ну, что же такое. Ну, я больше не могу. Масичка, теперь ты.

    Прославился через кого-нибудь? — Да.

    — Да, как Вы угадали?

    Она живет в Ростове? — Да.

    В жилом (желтом? нрзб. — В. М.) доме? — Да.

    Люся Зеегер? — Да.

    Аркадий Аверченко? — Да, да!

    „до P. X.“ и милому „после P. X.“»[64].

    Что писатель делал в Екатеринодаре, Новороссийске и, тем более, Мелитополе, установить не удалось. Откатываясь вместе с Белой армией на юг, он по невероятному стечению обстоятельств снова оказался на родине — в Севастополе.

    Здесь Аверченко проживет около двух лет.

    Примечания

    59. Александр Дмитриевич Кошевский (настоящая фамилия — Кричевский) (1873–1931) — русский советский артист оперетты. С 1902 года играл в Петербурге в театре «Пассаж» и «Палас-театре», с 1915 года — в московских театрах «Эрмитаж», «Буфф», «Аквариум»; после революции выступал в Московском театре музыкальной комедии.

    61. Книга очерков Власа Дорошевича, написанная по итогам поездки на остров.

    — после 1960) возглавляла службы ЧК при формированиях под командованием Щорса (летом 1919-го — при 44-й стрелковой дивизии). После гибели Щорса 30 августа 1919 года и окончания Гражданской войны работала в Наркомпросе, организовывала «щорсовское движение».

    «Факт этот рассказан автору одним, вполне заслуживающим доверия, харьковцем. — А. А.».

    64. РГАЛИ. Ф. 32. Оп. 1. Д. 230. Л. 3.